Поздно осенью 1929 года ко мне еще раз приехали на свидание (разрешалось два свидания в год) родители. Мы жили в комнате какого-то вольнонаемного охранника (были охранники и из заключенных), с которым родители познакомились на "Глебе Боком" и договорились с ним о его комнате за какую-то плату. Комната его была в гостинице (бывшая "Петроградская"), что на горушке сзади УСЛОНа. Там помещалась и фотография для вольнонаемных, где меня трижды в разное время снимали с родителями, по разрешению Мельникова, и лечпункт с главным лекпомом Григорием Григорьевичем Тайбалиным. Тайбалин, кстати, писал стихи (поэму о его пребывании на Соловках) и взял к себе работать не говорившего по-русски старика - "лучшего певца Старой Бухары". Из окон нашей комнаты, обращенной в сторону Сельхоза, мы видели, как изнеженные восточные люди в шелковых халатах и шелковых сапогах на высоких каблуках что-то делали. Вскоре все эти "басмачи", как их именовало начальство, вымерли, не выдержав ни холода, ни работы... Но память о них осталась: зимой 1929-1930 годов, как я уже писал, на острове начался страшный азиатский тиф. Я жил у родителей, аресты шли. Под конец их пребывания ко мне пришли вечером из роты и сказали: "За тобой приходили!" Все было ясно: меня приходили арестовывать. Я сказал родителям, что меня вызывают на срочную работу, и ушел: первая мысль была - пусть арестовывают не при родителях! Я пошел к Александру Ивановичу Мельникову, в комнату, где он жил над 6-й ротой у Филипповской церкви. Стучусь, он не открывает. Но уйти он не мог. Я стучусь все громче. Наконец Мельников мне отворяет. Он одет. За столом сидит молодая женщина - я ее знал, она была схвачена по делу о фальшивых деньгах. Значит, не отворял потому, что свидание!

Увидев меня, Мельников успокоился.
Успокоился и сделал мне строгое внушение. Смысл этого внушения состоял в следующем: "Если за вами пришли, - нечего подводить других. За вами могут следить". Дверь передо мной захлопнулась. Я понял, что поступил плохо. Ведь и он мог быть подведен под расстрел. Помимо расстрелов по ложным обвинениям в жестокостях, расстреливали и мнимых "повстанцев", а также просто "строптивых" заключенных. В основном расстрелы шли 28 ноября 1929 года за Кремлем на кладбище. Однако массовые расстрелы были и в другие дни под Секиркой, на Анзере, в Савватиеве. Расстрелянных без постановлений списывали как умерших от болезней.

Сквозь события этой ночи вспомнилась мне и еще одна деталь. Летом 1929 года до расстрелов приезжала к Мельникову его жена Ольга Дмитриевна - знакомая моей матери. Оба пригласили меня на чай. Я видел: оба расстроены. Наконец жена спросила меня, и Мельников подтвердил вопрос: изменяет ли он (Мельников) семье? Вопрос был для меня неожидан. Я совершенно ничего не знал. Решил, что вопрос этот - шутка, и решил ответить шуткой: "Да, надо бы пожаловаться..." и пр. После Мельников сделал мне краткий выговор: "Если не знаете - и говорите, что не знаете". И все-таки глупость моего ответа, мне кажется, успокоила жену Мельникова: если бы что-то было, я бы не стал шутить, а врал бы серьезно. Все это мелькало в моем мозгу: ведь какого страха натерпелись оба, Мельников и его любовница, когда я к ним безумно стучался.

Выйдя на двор, я решил не возвращаться к родителям, пошел на дровяной двор и запихнулся между поленницами. Дрова были длинные - для монастырских печей. Я сидел там, пока не повалила толпа на работу, и тогда вылез, никого не удивив. Что я натерпелся там, слыша выстрелы расстрелов и глядя на звезды неба (больше ничего я не видел всю ночь)!

С этой страшной ночи во мне произошел переворот. Не скажу, что все наступило сразу. Переворот совершился в течение ближайших суток и укреплялся все больше. Ночь - была только толчком.

Я понял следующее: каждый день - подарок Бога. Мне нужно жить насущным днем, быть довольным тем, что я живу еще лишний день. И быть благодарным за каждый день. Поэтому не надо бояться ничего на свете. И еще - так как расстрел и в этот раз производился для острастки, то, как я потом узнал, было расстреляно какое-то ровное число, не то триста, не то четыреста человек, вместе с последовавшим вскоре. Ясно, что вместо меня был "взят" кто-то другой. И жить надо мне за двоих. Чтобы перед тем, которого взяли за меня, не было стыдно! Что-то было во мне и оставалось в дальнейшем, что упорно не нравилось "начальству". Сперва я валил все на свою студенческую фуражку, но я продолжал ее упорно носить до Белбалтлага. Не "свой", ''классово чуждый" - это ясно.

К родителям я уже в тот день вернулся спокойный. Не знаю: снялся ли я с родителями до той ночи или позже. На одной я сфотографирован с родителями и моим младшим братом, но брата в тот приезд осенью 1929 года не было. Значит, я там, где нас трое, а не четверо. Четверо - это на первой фотографии - весной 1929 года.

Вскоре поступило распоряжение прекратить свидания заключенных с родными. Мои родители уехали за несколько дней до конца срока свидания. Уехала и жена Г. М. Осоргина. Он вернулся в карцер, а я в 3-ю роту.

28 октября 1929 года по лагерю объявили: все должны быть по своим ротам с какого-то (не помню) часа вечера. На работе никто не должен оставаться. Мы поняли. В молчании мы сидели в своей камере в 3-й роте. Раскрыли форточку. Вдруг завыла собака Блек на спортстанции, которая была как раз против окна 3-й роты. Это выводили первую партию на расстрел через Пожарные ворота. Блек выл, провожая каждую партию. Говорят, в конвое были случаи истерик. Расстреливали два франтоватых (франтоватых по-лагерному) с материка и наш начальник Культурно-воспитательной части Дм. Вл. Успенский. Про Успенского говорили, что его загнали работать на Соловки, чтобы скрыть от глаз людей: он якобы убил своего отца (по одним сведениям дьякона, по другим - священника). Срока он не получил никакого. Он отговорился тем, что "убил классового врага". Ему и предложили "помочь" при расстрелах. Ведь расстрелять надо было 300 или 400 человек.

С одной из партий получилась "заминка" в Святых (Пожарных) воротах. Высокий и сильный одноногий профессор баллистики Покровский (как говорят, читавший лекции в Оксфорде) стал бить деревянной ногой конвоиров. Его повалили и пристрелили прямо в Пожарных воротах. Остальные шли безмолвно, как завороженные. Расстреливали против женбарака. Там слышали, понимали, - начались истерики. Могилы были вырыты за день до расстрела. Расстреливали пьяные палачи. Одна пуля - один человек. Многих закопали живыми, слабо присыпав землей. Утром земля над ямой еще шевелилась...

Мы в камере считали число партий, отправляемых на расстрел, - по вою Блека и по вспыхивавшей стрельбе из наганов.

Утром мы пошли на работу. К этому времени наш Кримкаб был уже переведен в другое помещение - комнату налево от входа рядом с уборной. Кто-то видел там перед умывальником Успенского, смывавшего кровь с голенищ сапог. Говорят, у него была приличная жена...

У Осоргина тоже была жена. Я ее помню: брюнетка, выше его ростом. Мы встретились у Сторожевой башни, Георгий Михайлович меня представил. Какую надо было иметь выдержку, чтобы не сказать жене о своей обреченности, о готовящемся...

А Блек убежал в лес. Он не пожелал жить с людьми! Его искали. Особенно искали Успенский и начальник войск Соловецкого архипелага латыш Дегтярев по прозвищу "главный хирург" (он обычно расстреливал одиночек под колокольней). Однажды я видел его бегающим в длинной шинели в толпе заключенных с "монтекристом", стреляющим в собак. Раненые собаки с визгом разбегались. Полы длинной "чекистской шинели" хлопали по голенищам... После той ночи с воем Блека Дегтярев возненавидел собак. А за камень, пущенный в чайку, заключенного чуть ли не расстреливали.

Уже после расстрела на поверках заключенным читали приказ о расстреле "за жестокое" обращение с заключенными (какое лицемерие!). Были в приказе разные люди - и те, что действительно были жестоки, и те, на которых были свалены разные беды, а других расстрелянных даже и не упоминали. Велись расстрелы и на Секирке. Лагерь освобождали от "лишних". Мне кажется, не были прочитаны в приказе имена Георгия Михайловича Осоргина, Фицтума, Сиверса и многих других. К счастью, Н. П. Анциферов, находившийся в карцере на Секирке, в число осужденных не попал и был увезен назад в Кемь.