При всех огромных знаниях Юлии Николаевны и огромном мужестве в ней был элемент какой-то, осмелюсь сказать, примитивности. Характерный пример – ее суждения о поэзии. Она говорила, что ставит Лермонтова выше Пушкина. На каком-то уровне оценки поэзии, мне кажется, нельзя ставить вопрос о том, кто выше, кто ценнее. Можно лишь сказать – кто из поэтов лично ближе, к кому чаще обращаешься. Кто выше – Державин или Баратынский? А уж тем более нельзя было бы в этот ряд ценностных определений вносить поэтов XX века.

Скажу, что уже в тот период все "кановцы" очень любили многие из стихотворений О. Мандельштама; были среди нас поэты, подражавшие "Столбцам" Н. Заболоцкого. Стихи "Столбцов" были озорными, и это нам тоже нравилось. Любили Всеволода Рождественского, гораздо больше, чем его любят сейчас. Не скажу, что знали наизусть стихи Белого или Брюсова. Наизусть знали больше всего Блока и отчасти Волошина. Из старых поэтов больше всего знали Пушкина, потом Баратынского, Дениса Давыдова, Лермонтова. Вообще это очень интересно – кого молодежь знает наизусть в ту или иную эпоху, в ком ощущается душевная потребность...

Но я отвлекся от рассказа о Данзас. Ее некоторая примитивность сказывалась и в ее католической позиции.

По моему наблюдению, большая эрудиция при недостатке обобщающих способностей может играть даже в известной мере отрицательную роль. Эрудиция укрепляет человека в его уверенности в собственной правоте, но также мешает его пониманию нового, непривычного. Чувство собственного превосходства над другими, которое развивает эрудиция, при недостатке творческих способностей может затруднять общение с людьми. То, что Данзас приняла католичество, будучи уже вполне зрелым и мыслящим человеком, было для нас понятным: ей хотелось твердой духовной опоры, и, вполне естественно – с нашей, юношеской, точки зрения, – она обратилась к вероисповеданию своих французских предков. О католичестве наша православная молодежь с ней не спорила, да и как могла спорить – со своими скромными познаниями в богословии. Однако когда в журнале "Соловецкие острова" мы прочли ее очерк об инквизиции в Православной Церкви, мы как-то замерли в разговорах с ней. Две причины: если у православных тоже была инквизиция, то в чем это оправдывало католическую инквизицию, вторая причина – давать еще козырь антирелигиозникам, особенно в условиях лагеря, переполненного православным духовенством, казалось нам недостойным.

В романе Бориса Ширяева "Неугасимая лампада" (опубликованном в Париже и перепечатанном в "Нашем современнике") образ "фрейлины трех императриц" как будто бы опирается на Юлию Николаевну Данзас, ибо других фрейлин на Соловках не было, но он значительно изменен.

Стоит ли упоминать о том, что Данзас не была баронессой, фрейлиной (вернее статс-фрейлиной) была только у одной императрицы – Александры Федоровны и т. д. Но роман есть роман, и это надо иметь в виду, читая книгу Б. Ширяева.


Гавриил Осипович Гордон
В 1930 году в 13-ой, карантинной роте поселили Гавриила Осиповича Гордона, члена ГУСа в прошлом – человека удивительно образованного, "бывшего толстяка" (особый тип людей, которые на воле были полными, а в лагере вынужденно похудели). Его появление всюду было всегда очень заметным, хотя подобающего ему видного места в жизни он никогда не занимал и не занял. Наша команда молодежи тотчас же приняла меры, и вскоре он был водворен в 7-ю "артистическую роту", а не на работу – прямо в криминологический кабинет. Дальше мы уже приняли меры, чтобы он не очень выделялся: на поверках не стоял в первом ряду, в коридорах УСЛОНа не очень громко разговаривал. Но он и из заднего ряда успевал бросить две-три реплики на нотации командира А. Кунста, которые тот нам читал на поверках. Реплики эти (в виде находчивых вопросов или поддакиваний, подчеркивавших глупость сказанного) могли вывести из себя любого дурака-командира, а Кунст, хоть и был ловок, но особым умом не отличался.

О Г. О. Гордоне мне не удалось найти каких-либо печатных материалов, кроме его собственных книг и статей. Книги его были учебными пособиями по истории: "Чартистское движение", "Революция 1848 года", "История классовой борьбы на Западе". Ни статьи, ни учебные пособия не дают представления о громадном диапазоне его знаний. Он в совершенстве владел древнегреческим и немецким языками, хорошо знал латынь и французский, свободно говорил по-итальянски, читал по-английски, испански, шведски и на всех славянских языках. Постоянно стремился узнать что-нибудь новое. На Соловках он нашел случай учиться арабскому языку у муфтия Московской кафедральной мечети и давал ему в ответ уроки древнегреческого.

По биографической справке, данной мне не так давно его дочерью Ириной Гавриловной, которую я разыскал в Москве, Г. О. Гордон родился в 1885 году в городе Спасске. Семья переехала в Москву в 1890-м, где он окончил гимназию, затем университет. В 1906–1907 годах прослушал курс так называемых "Летних семинаров по философии" у Когена и Наторпа в Марбурге. В 1909 году служил в Пятом Киевском гренадерском полку. В 1914 году, перед самой войной, путешествовал по историческим местам Греции и Турции, о чем, кстати, любил вспоминать у нас в камере. А затем пошла обычная жизнь интеллигента той поры: мобилизация в армию, участие в различных общественных и ученых учреждениях периода революции, чтение лекций в Москве и провинции. Ректор Тамбовского университета, основатель Тамбовского научно-философского общества. Затем член Коллегии Наркомпроса РСФСР, заместитель председателя Совета по делам вузов В. П. Волгина, член Педагогической секции Государственного ученого совета и т. д., и т. п. Для молодежи на Соловках он был своего рода университетом: он не просто давал справку по любому вопросу, а охотно для одного или двух мог прочесть импровизированную лекцию с точными библиографическими справками, привести цитаты, прочесть стихи. И что было особенно нам в ту пору важно – привести на немецком нужные места из "Фауста" Гете, которым под влиянием Мейера мы все тогда очень интересовались. Володя Раздольский, живший с нами в одной камере, удивительно умел извлекать из него необходимые и интересные сведения и вслушиваться в его собственные рассуждения. Впоследствии, уже в Москве и Ленинграде, при встречах со мной Г. О. Гордон отмечал незаурядные способности Раздольского, но при этом жалел, что в нем много дилетантства и "отсутствует школа".

Гавриил Осипович привлекал молодежь своей "жовиальностью", непосредственностью, полным отсутствием позерства (которое так всегда соблазнительно для профессора), откровенностью, а не умением сдерживаться. Вечно он попадал в какие-нибудь истории и наживал врагов, что было крайне небезопасно в то время. Помню, как он появился в кримкабе и отрекомендовался: "К Гордону Байрону и Гордону-аптекарю никакого отношения не имею".


Павел Фомич Смотрицкий
Помню, простить себе не могли, что пропустили в 13-ой, карантинной роте Павла Фомича Смотрицкого. Был он замечательный художник из круга "Мира искусства", участник русско-финляндской художественной выставки, друг архитектора Оля, построившего дачу Леонида Андреева на Черной речке. Его малая известность как художника, думаю, объясняется его исключительной скромностью, какой-то психологической неприметностью. Он не обращал на себя внимания ни внешностью, ни манерой себя держать, ни всегда спокойной и тихой речью. После положенного срока пребывания в 13-ой роте его, как больного, отправили на остров Анзер, куда собирали больных и старых, и где он устроился работать как художник в шкатулочной мастерской. Была эта мастерская учреждением примечательным. Там работали хорошие столяры, краснодеревщики, делавшие в основном шкатулки из икон. Иконы им выдавались из запасников, которыми ведал H. Н. Виноградов. В основном это был XVIII и XIX век, но я подозреваю по обилию продукции, что шли и иконы XVII века, которые считались тогда не заслуживающими внимания. (Да что "тогда"! Еще в 40-х годах, в конце войны, доктор искусствоведения в городе Горьком разрешил освободить под госпиталь церковь, в которой был склад икон XVII-XVIII веков. И все иконы были просто сожжены.) Дерево икон было сухое, добротное (рассказывали, что были даже кипарисовые доски), столяры еще не перевелись, и бедный Павел Фомич, верующий и понимающий в иконах, принужден был эти шкатулки расписывать. Я, впрочем, этой продукции, расходившейся в Москве, никогда не видел.